Маша Трауб не нуждается в представлении. Ее книги любят и ждут с нетерпением. Роман "Я никому ничего не должна" — новая страница в творчестве Маши. Эта книга не похожа ни на одну из ранее написанных ею. Представляем главу из романа.

От редакции

Даже не знаю, с чего начать. Шесть утра. Многолетняя привычка вставать в шесть, по будильнику. Я давно не работаю, будильника у меня нет, но я все равно встаю ровно в шесть. Душ, кофе, сигарета. Я курю крепкие "Мальборо". Раньше курила больше, сейчас позволяю себе по полсигареты три раза в день. Другие мне не нравятся — ни тонкие, ни с ментолом. Сейчас такой выбор... Привыкла к "Мальборо". Однажды я попробовала "Житан" — подарили пачку. Не понравилось, невкусно.

Стою у форточки и дымлю. Странно даже. Живу одна, могу курить хоть в постели, но стою и выпускаю дым аккуратно в форточку, потом открываю окно настежь — проветриваю. Как будто меня кто-то увидит и осудит.

Кофе я всегда варю. Мелю в кофемолке зерна и варю. Тоже многолетняя привычка. Не нравятся мне все эти растворимые и молотые. Хотя удобно. Это как плита. Все уже давно поставили себе электрические, а я привыкла к газовой. Мне нужно зажечь спичкой, уменьшить огонь, чтобы кофе варился медленно. И все равно убегает.

Мне сложно сейчас привыкать к новому. Да и не считаю нужным. Кому это надо? Мне не надо точно. Только со спичками сейчас проблема — в магазине рядом с домом не всегда есть. Что, сейчас спичками уже никто не пользуется?

Лена привезла мне в подарок такую специальную зажигалку — щелкаешь, и огонь от искры загорается. Меня раздражает, что не с первого раза. И звук раздражает.

На самом деле я не такая нервная. Возраст сказывается. Хотя какой там возраст, если разобраться? Не так уж и много лет. А глаз уже нет. Почти ничего не вижу. Руки помнят, где лежат спички, где конфорка, где ручка у форточки. Так проще жить, когда все на месте.

Убираю кровать, переодеваюсь. Так странно — ведь никого не жду, могу лежать целый день немытая, нечесаная. И далась мне эта кровать... Опять я брюзжу.

Нет, наверное, надо не так рассказывать, не про мелочи, а что-то главное. Важное. А что главное? Вот сейчас надо как-то дотянуть до восьми утра и выйти на улицу. Дойти до магазина, купить хлеба. Могу выйти и раньше, и позже, но почему-то установила себе именно это время — восемь. Хотя кому какое дело? Собачникам со двора точно все равно. Обычно они уже в это время возвращаются. Приходится здороваться, раскланиваться. Собаки лают, нюхают, рвутся с поводков. Хозяева счастливы. Улыбаются, разговаривают с ними. Сумасшедшие люди. Наверное, я им тоже кажусь чокнутой теткой — выходит ровно в восемь и шкандыбает в магазин. Иду медленно. Гуляю, чтобы растянуть, убить время.

На самом деле у меня одна нога короче другой на несколько сантиметров. Еще с детства. Но я так себя натренировала, что при ходьбе этого не видно. Держу спину. Выкручиваю таз. Всегда ходила с идеально прямой спиной и до сих пор этим горжусь. Смотрю на своих ровесниц с идеальным "вдовьим горбиком" и горжусь, что у меня спина, как у девочки. И вот что удивительно — ноги никогда не болели. Тело болит, душа болит.

Мне нельзя ложиться и принимать помощь, иначе я не встану. Нужно держать себя в узде. Нельзя жаловаться и жалеть себя — это я точно знаю. Один раз пожалеешь — понравится. Это состояние очень быстро засасывает. Да и жаловаться мне некому. Лене не интересно — ее бы кто пожалел. Она все равно не поймет: посидит, покивает. Если что-то болит, значит, я еще жива. Так что пусть болит, пусть дает о себе знать. Я привыкла к боли. К ней привыкаешь — медленно, мучительно, но учишься с ней жить, учишься с ней, заразой, договариваться. Я с ней разговариваю, как собачники со своими собаками. Бессмысленный безумный диалог. Я прошу ее отпустить на пять минут, на десять. Обещаю положить ноги на табуретку, повернуться так, чтобы было удобно, не двигаться. "Перестань", — требую я. Она, боль, меня слушается. Не всегда, через раз, но слушается.

Я заставляю себя двигаться. Пока я хожу, совершаю бессмысленные телодвижения — чищу зубы, мою чашку, — я живу. Это не жизнь? Да, согласна. Но другой у меня сейчас нет. А сдаваться не в моих правилах. Я всегда была упрямой. До идиотизма. Лена тоже считает меня упертой идиоткой. Не понимает. Я и сама себя не всегда понимаю.

Время тянется медленно. Сутки резиновые. Тянутся, тянутся, никак не лопнут. Жду обеда — сажусь за стол ровно в половине второго. Гречка или салат. Ну, бульон. Я давно не могу много есть. Мне не хочется. Но надо. Я худая — кости, обтянутые кожей. Вешу сорок пять килограммов. Завидую женщинам в теле — у них есть эта радость: съесть булку, пирожное. А я не могу — не вкусно. Аппетита нет совсем. Кефир люблю, свеклу вареную, фрукты. С другой стороны — я себя в таком весе могу таскать по улице. Если бы весила много — не факт, что хватило бы сил.

Ложусь я рано, в восемь. Дольше сидеть не могу. Устаю очень. Хотя от чего мне уставать? Ничего особенного не делаю. Но к вечеру валюсь с ног. Знаю, что заснуть не смогу, но все равно ложусь. Как в пионерском лагере — установила себе время отбоя. Раньше могла читать, тем и спасалась. Сейчас уже нет. Не вижу. И это меня мучает по-настоящему.

Нет, все не так. Надо стереть эту запись, но я не знаю как.

Через месяц я умру. Так сказал врач, но он ошибся. Они уже несколько раз ошибались. Мне отказались делать операцию на глазах — сказали, что я наркоза не перенесу. Сердце не выдержит. Я знаю, что сердце у меня здоровое, оно бы выдержало. Но никто — я обращалась в несколько клиник — не захотел рисковать. Я их понимаю. Моя история болезни говорит о том, что я уже давно должна была умереть. Но я чувствую, что мое время еще не настало. Не могу же я сказать врачам, что у меня другие ощущения. Что я обречена на Лену, на прогрессирующую слепоту, на ежедневные мучения. Да, я больна насквозь, но должна зачем-то жить. Я заговариваюсь, иногда забываю слова, вслепую пишу себе подсказки, которые не могу прочитать, но живу, дышу, и у меня давление, как у космонавта. Лена, сама гипертоник, хотя в школе всегда синела и бледнела, падала в обмороки со своим рабочим восемьдесят на шестьдесят, привезла мне тонометр. Сто двадцать на восемьдесят. И пульс ровный, четкий. Никакой метеозависимости, никакие магнитные бури меня не берут. Лена еле языком ворочает, а я не чувствую. Даже жара мне нравится. Наверное, из-за того, что я такая худая, все время мерзну. И когда Лена задыхается и обливается потом, я наконец снимаю шерстяные носки. Мне тепло и хорошо. Я всегда любила тепло. Наслаждалась жарой и испепеляющим солнцем. Всегда хорошо загорала и не считала, что это вредно. Даже сейчас загораю — на балконе, после обеда там всегда солнце. Чувствую, как согреваюсь изнутри. Озноб проходит.

Я вижу себя со стороны. Все стареют по-разному. Я иногда сталкиваюсь в магазине с одной женщиной — наверное, моей ровесницей. Она шуршит пакетиками: в одном у нее деньги, в другом очки, в третьем — яйца или хлеб. Она вечно бурчит себе под нос, переворачивает полку, думая, что вдалеке стоит свежая сметана, а впереди — просроченная. Она ведь все равно не видит дату изготовления, но всматривается, зовет продавца. На меня она смотрит недобро, даже зло. Да, я делаю маникюр, ношу драгоценности и предпочитают брюки юбкам. Терпеть не могу пакеты — хожу с сумкой и кошельком. Каждый день привожу себя в порядок. Лена закрашивает мне седину, она же красит ногти. Нет, я не хочу ходить в старой юбке, с жидкими прядями, затянутыми в пучок, тяжело опираясь на тележку. Не хочу и не буду.

— Здрасьте, — сказала мне как-то эта женщина.

—Доброе утро, — ответила я. Получилось заносчиво, знаю.

Я видела, что она хочет еще что-то сказать, но так и не решилась. Ушла перебирать помидоры.

Нет, я не сошла с ума. Это все я наговариваю на диктофон. Это была Ленина идея. Она же принесла мне эту цифровую штуку, к которой даже кассеты не нужны. Лена — Лена Карасина, моя бывшая ученица. Раньше, когда я была ее классной руководительницей, она всегда приносила мне журнал из учительской, поливала цветы в классе, вытирала доску и складывала ровными стопочками учебники. А сейчас взяла на себя роль социального работника. Хотя что значит — сейчас? Лена была всегда, не исчезала, не пропадала, как пыль на школьном подоконнике, как тряпка на доске, не отмывающаяся от мела, как вечно сухие цветы и торжественные букеты в блестящем целлофане, который я терпеть не могла.

Лена — верная, доблестная, правильная хорошистка. Из тех, кто никогда не подведет, ответит так, как написано в параграфе учебника, ни слова больше, ни слова меньше. Она и в жизни такая. Ставит себе задачу и решает ее медленно, по правилам. Только в жизни эти правила не работают, они очень быстро меняются. Лена не может меняться. Не может плыть против течения, не в состоянии подстраиваться под обстоятельства. Она идет проторенной дорогой. Почему она решила взять надо мной шефство, я не знаю. И знать не хочу, если честно. Наверное, она для себя однажды решила, что так будет правильно. Бывшая ученица заботится о любимой учительнице. Обрыдаться можно, так трогательно. Лене хочется, всегда хотелось, выглядеть красиво в собственных глазах. Или это такой тип людей — вечных жертв, которые просят, чтобы на них возили воду, садились на шею и свешивали ноги. Только проблема в том, что Лена — одна и некому ей воду возить. Поэтому она страдает от меня — с моими капризами, циничным юмором. Обижается, мучается, но ходит, помогает. Соседки по подъезду ее боготворят — Леночка для них святая. Лена прямо светится от счастья и гордости. Подробно рассказывает сплетницам, что мне несет, что я попросила. Я для них — самодурка и сволочь, а Лена — хорошая, добрая. Такие у нас роли. К реальности это не имеет никакого отношения, потому что Лена не такая уж и добрая, а я — кто угодно, но не сволочь.

Так вот она принесла мне диктофон — чтобы я записала свои воспоминания. Уже год я почти ничего не вижу, поэтому писать не могу. До этого она приносила магнитофон и диски с аудиокнигами, но мне не нравятся голоса актеров, которые читают текст.

Лена стояла на пороге с коробочкой и сияла, как первоклассница с бантами.

— Что это?

— Диктофон, — сообщила она так, как будто только что ее назначили новой матерью Терезой и причислили к лику святых.

— Зачем?

— Будете наговаривать свои воспоминания, а я потом расшифрую.

— Зачем?

— Чтобы осталась память. Можно обложку сделать красивую, почти как книга будет.

— Зачем? — В этот момент я представила, как Лена выводит фломастером: "Воспоминания" — так же, как рисовала в школе стенгазету. Мне стало нехорошо.

— Что "зачем"? — Лена начала уже обижаться. — Расскажите о себе, о нашей школе, многим будет интересно почитать.

— Ерунда какая-то. Я не Любовь Орлова. Мне, например, не интересно читать воспоминания бывшей учительницы, которая впала в маразм.

— Вы не впали в маразм. — Лена уже обиделась серьезно. — Я стараюсь, не знаю уже, чем вас порадовать, а вы сразу все отвергаете, даже не попробовав.

— Ну почему — все? Радио я слушаю. Ты мне настроила приемник, я слушаю, а это — сдай в магазин. Дурацкая идея.

— Не сдам, — заявила Лена.

— Не буду я ничего рассказывать.

Лена ушла обиженная, хотя перед уходом, поджав губы, рассказала, на что нажимать, если вдруг я "передумаю".

Нет, я не передумала. Просто мне показалось это забавным. А потом, к собственному удивлению, втянулась. Сижу и болтаю без остановки. Точно — чокнутая тетка. Нет, я не убиваю время — я пытаюсь вспомнить и понять, что сделала не так, а в чем была права. Диктофон стал молчаливым и лучшим слушателем. Он даже не кивает — меня всегда раздражали такие вежливые, равнодушные кивки собеседника. Горит лампочка, которой я и рассказываю о себе, о своей жизни. Этот аппарат дисциплинирует — заставляет вспомнить главное, отсеять ненужное. Я говорю, выстраивая предложения, думая о том, что произношу и как.

Вообще-то Лену я всегда терпеть не могла. Зубрила, тихоня, зануда. С писклявым тягучим голоском. Ее голос меня всегда раздражал. Детский, высокий. Говорила медленно, сонно. Я всегда говорила быстро, отрывисто, скакала с темы на тему. Лена пока не доведет мысль до конца, не закончит предложение — не успокоится.

Бывают такие ученики, которых не любишь без причины. Вроде бы все хорошо — успеваемость, поведение, а вот не любишь, и все. Лена же ко мне приклеилась с первого дня. Ходила по пятам, тетради раздавала, подхалимничала, льстила в лицо, до тошноты.

Помню, дети писали сочинение на свободную тему. . Лена написала, что я лучшая учительница в ее жизни, что она мной восхищается и хочет быть на меня похожей. Вранье от первой до последней буквы. Я не была лучшей, Лена мной не восхищалась — она меня ненавидела, но сидела на первой парте и преданно смотрела в глаза. И ничего на нее не действовало. Одно время я была к ней равнодушна — просто не замечала. Потом начала придираться. Потом злилась и снижала оценки. Лена только вздыхала и плакала. На какой-то миг я поверила в то, что она ко мне хорошо относится. Но только на миг, точнее на один день. Я даже собиралась оставить ее после уроков и поговорить нормально. Похвалить, сказать "спасибо". Я чувствовала себя ужасно, думая, что плохо подумала о девочке, что не поверила ей. И уже готова была раскаяться и признать свою неправоту. Только после четвертого урока в учительскую пришла директриса и положила передо мной листок, исписанный аккуратным ровным почерком, который я хорошо знала. Лена, анонимно естественно, написала на меня донос. Что, мол, одна учительница обижает, унижает учеников, материал дает плохо и так далее и тому подобное.

— Разберись с этим, — сказала директриса. — Это кто-то из твоих настрочил. У нас тут школа, а не кухонные разборки.

Я читала бисерные строчки и покрывалась потом — Лена обвиняла меня в том, что я заставляю их читать литературу сомнительного свойства и призываю думать и оценивать поступки героев самим, а не так, как написано в предисловии и послесловии. Особенно Лену потрясло мое отношение к "Молодой гвардии". Я ведь и не помнила, что сказала тогда классу, а Лена не только помнила, но и записала. Оказывается, я не считала подвиг — подвигом. И говорила, что в жизни так не бывает. Не может быть, по определению.

Лену я все-таки задержала после шестого урока. Положила на стол ее же листок. Лена посинела, побелела и хлопнулась в обморок. Я набрала в рот воды и брызнула ей в лицо, как брызгаю на простыню, когда глажу. Убедившись, что она очнулась, я ушла. Лена лежала мокрая, сжимая в руках список претензий.

Больше мы к этой теме не возвращались. Даже не заикались. Я делала вид, что ничего не произошло, Лена особенно тщательно вытирала подоконники и лебезила, не смея поднять глаз. Я до сих пор не знаю, чего она тогда добивалась. И знать не хочу. Не знаю, почему я тогда так поступила, а не поговорила с ней по душам. И уж меньше всего я могла предположить, что последние годы своей жизни я проведу именно с Леной.