Однажды она меня предала. Отдала, точнее, обменяла; а сейчас понимаю, что просто предала.

Ей лет пять-шесть. Она едва выглядывает из-за прилавка в «Детском мире» и сразу видит меня. Она смотрит восхищенными глазами. Ещё бы! Мои голубые глаза обрамлены пышными мягкими ресницами, а чудесные волосы с таким же голубым сиянием уложены аккуратными длинными локонами. Платье было слегка розовым, такого же цвета воздушные панталончики, кружевные белоснежные носочки и туфельки, пахнущие новенькой мягкой пластмассой. Все это совершенство в руках продавщицы она разглядывала, не решаясь даже дотронуться.

— Что хочешь? — спросил её отец.

— Куколку, — ответила она таким голосом, словно пределом всех мечтаний был пупсик в коричневой ванночке.

— Выбирай, дочка! Любую!

Она уже смотрела на меня, а я — на неё.

— Эту! — выдохнула девочка, робея от своего выбора.

— Губа не дура, − усмехнулся по-доброму отец, направляясь к кассе.

Одно из немногих моих ярких воспоминаний после магазинной полки связано с тем летним утром: с чистыми влажными улицами, мягко плывущими по ним зелеными жигулями и девочкой. Она бережно держала меня на острых коленках, и её глаза светились, а уши пунцовели от счастья.

Откуда взялось имя Настенька? Может быть, оно было написано на картонной коробке, а может быть, меня так назвали в честь девочкиной бабушки Насти. Бабушка была старенькая, худенькая, беленькая и чистенькая, как волшебница из сказки про цветик-семицветик. Наверное, поэтому это имя мне сразу очень понравилось.

Мы были неразлучны. Вместе гостили летом в деревне, а в город я возвращалась на лучшее в комнате место — связанную бабушкой Настей салфеточку на комоде.

С этой салфеточки я однажды исчезла... Не по своей воле, нет. Своими руками обменяла меня девочка на высокую и, как сейчас вспоминаю, совсем не симпатичную куклу подруги. Та кукла умела плаксиво говорить «мама» и ходить. Она коряво переставляла ноги, держась за руку своей жесткой холодной ладошкой. «Мама» я тоже говорить умела, а вот ходить не научилась до сих пор. В общем, нами обменялись.

На другой день мама моей девочки узнала про такой, казалось, выгодный обмен и посоветовала побыстрее вернуть куклу домой, пока папа не заметил её исчезновения. Длинная кукла, похоже, тоже была рада возвращению, и пока девочка вприпрыжку поднималась с ней на четвертый этаж, «маму» ни разу не позвала. Я же восседала на журнальном столике возле телевизора с огромным завязанным утром белым бантом. Стол был холодным и скользким, и я уже скучала по бабушкиной мягкой уютной салфеточке. Как только был развязан бант, девочка с красными пристыженными ушами пустилась домой, прижав меня так крепко, что даже чувствовалось какое-то противное волнение в её животе.

Ещё через год отца девочки не стало. Она плакала в моё шелковое платьице, на котором очень быстро высыхали слезы. Я грустно улыбалась ей розовыми пухленькими губками и терпеливо подставляла свое маленькое резиновое плечо.

Сейчас я живу на книжной полке. У меня теперь не только салфеточка, но и шляпка связаны по журналам моды девочкиной мамой, уже ставшей бабушкой. Повзрослевшая девочка давно не снимала меня с полки. Взглянет и − как будто ей неловко отчего-то − отвернётся. А я всегда чувствую её успехи и неудачи, радость и переживания. Всё это видно на моём побледневшем личике, с когда-то подкрашенными красным лаком губами. Спросите у девочкиной мамы!