Наша жизнь - не многоточие, но сплошные запятые.

"Во что бы то ни стало, мне надо выходить. Нельзя ли у трамвала вокзай остановить?" В двадцать пять я мечтала работать кондуктором в троллейбусе. Нет, серьезно, честно-честно! Но у Бога на меня, видимо, другие планы. Мудрый Шамиль сказал однажды: "Ты знаешь, любой человек может научиться водить трамвай или троллейбус. Но не каждый способен делать какие-то особые вещи". О'кей, я умею готовить сырный супчик, вязать носки, правильно заваривать чай и верно расставлять знаки препинания. Таинство супчика я переняла у подруги пару лет назад, заваривать чай в незапамятные времена меня научил братишка-ценитель, а история с запятыми началась гораздо раньше.

Пятнадцать жизней назад меня каждое лето увозили к деду в деревню - четыре часа разбитой дороги в трясучем и пропыленном автобусе, - брррр! - зато каждое утро козье молоко и традиционные в Ильин день мед с молодой картошкой. Заданную на лето программу внеклассного чтения я выполняла благодаря сестре и деревенской библиотеке: в городе хороших книг было не достать - парадокс постсоветского времени! Я читала, читала, читала, порою прячась в прозрачном от солнца полумраке сеновала или устраиваясь на гамаке в уютном садике с зарослями малины и приводя родственников в молчаливое недоумение. Мама уезжала на сенокос, меня оставляли бабушкиной помощницей, и логическим завершением дня было чтение для нее, любимой, сказок. Мама возвращалась с земляникой и засоленными груздями - похудевшая и загоревшая, бабушка сушила на печке малину, а дед все время возился с пчелами.

Теперь на сто двадцать километров до дедовой деревни нужен час с небольшим времени, рои пчел с его пасеки разлетелись, и только в школьной библиотеке ничего не изменилось, - те же книги, лишь потерявшие местами страницы, да обложки их пообтрепались. Этих авторов в глянцевых обложках я вожу племянникам из города, а сестра не нарадуется на их "пятерки" по русскому.

Верно расставлять запятые - это у нас фамильное.

Еще я умею счастливо находить особенных и единственных друзей и выуживать из мегатонн книг те самые свои.

Среди полок книжного магазина я забыла, за чем же, собственно, пришла, и неожиданно для себя размышляла о том, как это действительно смешно: кому-то и ноги, и каблуки, и тебе парфюм, и кожаная папочка... И наверняка у выхода, как верный пес, ждет припаркованная машина, карамельная какая-нибудь моделька, и преданным "тиу-тиу" отзовется на призыв маникюренного пальчика на кнопочке брелка от сигнализации. Господи! старо как мир: "Кому-то все, кому-то ничего". Видимо, и я к возрасту мироздания подвигаюсь, если вдруг подобные мысли по извилинам пробегают... Может, задвинуть дня на три работу и на дачу уехать?

"Чушь!" - думала я в тот момент, когда траектории наших взглядов перехлестнулись. И снова вернулись друг к другу.
- У вас очень красивые глаза.

"Чушь!" - подумала я снова. И странно, что не обиделась. Может быть, потому что в его руках был томик Ремарка?
- "Три товарища"... Я очень люблю Ремарка. "Без любви человек не более чем покойник в отпуске", - пробормотала я первое, что вспомнилось. А он раскрыл книгу и начал читать: "Впервые я шел в гости к Пат. До сих пор обычно она навещала меня или я приходил к ее дому, и мы отправлялись куда-нибудь. Но всегда было так, будто она приходила ко мне только с визитом, ненадолго. А мне хотелось знать о ней больше, знать, как она живет".

И ожидание глаз поверх страниц книги.

- Вы действительно хотите знать обо мне больше? - иногда я бываю очень серьезной. Этот момент был тем самым, из редких.
- Безусловно. Например - любите ли вы американские горки?
- Зависит от того, как вы предложите - с маслом или с майонезом.

Говорят, ничто так не сближает, как экстремальные условия - пожалуй, американские горки для этого вполне годны. Через пять минут "Три товарища" Ремарка перекочевали в мою сумку, а через следующие двадцать пять минут мы были на ВВЦ и болтали, словно двадцать пять лет прожили бок о бок.

- Я думаю, что люди, прожившие вместе четверть века, по большей части молчат, а? - сладкая вата налипла на моем подбородке. - Наверное, я похожа на чуню.
- Нет, чуни бывают синие, ты же вся розовая.
- С какой стати чуни синие?
- С той самой, - он вытирал мое лицо, словно я была маленький ребенок. - Ты же видишь, что трава зеленая, да? Не молчи, пожалуйста, отвечай, да или нет.
- Я не могу говорить, ты зажал мне подбородок... Зеленая.
- Не зеленая, а - да или нет...
- Да. Я видела море, Средиземное - оно синее. Да.
- Вот молодец. А подсолнухи Ван Гога желтые, да?
- И у Моне они желтые, - его молчаливый взгляд пристыдил меня. - Да, желтые.
- Салфетка белая?
- Была... Да.
- Мы все равно будем вместе, соглашайся быть моей женой сейчас.
- ...А в Пушкинском музее я больше всего люблю бывать у Матисса. И вообще, я хочу пить! - не нужно было четверти века, чтобы понять, что мы значим друг для друга.

Он возвращался к предложению еще не раз - сопровождая безумными по размерам букетами цветов, жуя бутерброд на ходу или же виртуальной открыткой по электронной почте... Но я снова и снова уходила от разговора. Я ждала чего-то особенного? Он спросил однажды: "Если бы я был астрономом, я бы нашел для тебя звезду, но ведь не этого же ты хочешь?" Он не был астрономом, не был геологом, и он даже не циркач, чтобы посвятить моему светлому имени сверхопаснейший трюк! Но этот его вопрос нашел неожиданный выход.

Я начала рисовать на синем бархате масла луну. Бархат неба выходил удивительно мягким и глубоким, и я радовалась как ребенок. Черный растворялся в синем и придавал ему особую глубину и мягкость. Теоретически это маловероятно, практически невозможно, но результат на куске картона говорил об обратном. Я напряженно пыталась понять эту тайну, и нашла ответ в том, что стремилась к этому всегда. Не каждый вечер мне удавалось взять в руки палитру и кисть, но луна на бархатном картоне словно жила уже своею жизнью и сама по себе наливалась глубоким теплым светом. Теплый, тягучий и сладкий вкус томленного в печке молока и сливочное масло на белой краюхе хлеба. Подсолнухи. Первые одуванчики. Августовский мед. Свет в вечерних окнах. Она вбирала все. Что я любила.

И "Три товарища" Ремарка все это время жили отдельной жизнью, хотя и под одной со мною крышей. Этот роман, пережитый моими ровесниками в начале сумасшедшего двадцатого столетия, звучал в листочках моих цветов и отражался солнечными бликами по стенам светлой моей комнаты, играл в огне вечерней свечи и шуршал дождем по карнизу окна.

Он изумительно прекрасен. Он долгожданен и нетерпелив, бесконечно нежен и неожиданно страстен. "...Вечер был прекрасен и тих. Борозды свежевспаханных полей казались фиолетовыми, а их мерцающие края были золотисто-коричневыми. Словно огромные фламинго, проплывали облака в яблочно-зеленом небе, окружая узкий серп молодого месяца. Куст орешника скрывал в своих объятиях сумерки и безмолвную мечту..."

Начинаясь не торопясь, обыденно и просто, неуклонно набирает темп, так, что становится страшно - но вдруг? вдруг впереди пропасть, и ведь не остановиться? и что тогда?

А тогда неожиданно, как стрела в ночи, - новый виток, поворот, и ты видишь, что жизнь продолжается. И он обретает вес, и уже не легок как весенняя вечерняя дымка, когда всё есть надежда. Он обретает вес, называемый "опыт", и становится тяжелым, словно легкое веяние сирени сменяется горьковатым и тяжелым запахом цветущей черемухи. Обретает вес, неумолимый и необратимый. Дорога уже высоко в горах, и поэтому меняется давление, и тяжело дышать, и кровь бухает в висках и оглушительно пульсирует в запястьях, и это приходится принимать как должное, и не вернуться назад, потому что просто невозможно развернуться, справа стена скалы, слева пропасть, и только вперед, вперед, вперед, и угадывание-предощущение-знание конца и пустоты за, может быть, этим поворотом делают горечь черемухового аромата пронзительно прозрачным, ощутимым ресницами и кожей, коленями и плечами, и все дальше за спиною остается надежда, что, может быть, что-то можно исправить, но нет, новые строки подтверждают невозвратное: "Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на "Ситроене". Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться... У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой... Тогда все кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду".

И закатное солнце бескорыстно, безвозмездно оставляло свой луч в красном бокале, и немыслимое прежде значение обретало все - оброненный платок и щепастый табурет, крахмальная скатерть и заблудившаяся на ней хлебная крошка, горящие остатками красок линялые занавески на раскрытых в густой вечер окнах... "Чем ниже мы спускались, тем быстрее темнело. Пат полулежала, укутанная пледами. Она просунула руку мне на грудь, под рубашку. Кожей я чувствовал ее ладонь, потом ее дыхание, ее губы и - слезы".

И все дальше и дальше, выше и выше, глубже и глубже. И взрывом - "...потом настало утро, а ее уже не было." Взрывом, разрывающим в ничто все бывшее прежде.

И ты должен решить сам, как быть теперь, что делать и куда идти. Ногами, а может быть, с помощью крыльев. Потому что в неведомое сейчас и здесь Ничто ушло прошлое, но твое время еще не настало, и ты ... ты здесь, сейчас, руками, еще помнящими шелк волос, должен брать бумаги и кисти, разводить краски, потому что для этого ты и здесь, и есть что-то важное, что нужно успеть до твоего Часа.

Как правило, романы жизни отличаются от тех, что легли во времена оные на бумагу. Бог - Творец, не позволяющий Себе повторений. И поэтому, выныривая из мира Ремарка в Москву начала следующего века, я жила историю, отличавшуюся от его "Трех товарищей".

Мы часто ходили пешком - набережная Яузы, Бульварное кольцо; старинные особняки и старенькие домики, маленькие церквушки и древние монастыри. Он не обещал звезд с небес и островов в океане, а готов был подарить мне близнецов - девочку и мальчика: "Таню и Ваню". Мы забавлялись, придумывая сказки про встречных прохожих или раскладывая на составные "гаечки" и "шурупчики" работу операторов в просмотренных фильмах.

- Время словно остановилось. Мне не интересно даже знать, как долго мы с тобой знакомы.
- Два месяца. Ты помнишь, как начинается "Форест Гамп"?
- Том Хэнкс сидит на скамейке... В смысле, его герой.
- Нет, еще раньше - минут семь камера следует за летящим перышком. Как они это сделали?! Только не говори мне, что все это компьютерные изыски!

Он прощал мне многое и с терпеливым добродушием сносил мое кажущееся равнодушие - возможно, потому что лучше меня знал, что я есть на самом деле?

Но все же мое согласие оказалось для него сюрпризом.

Одним поздним вечером я поняла, что мой подарок готов. Багетная рамка терпеливо ждала своего часа - почти как он.

А на следующее утро я разбудила его звонком в дверь:
- Я уже позвонила родителям, они не возражают. ЗАГС начинает работу в девять. У тебя есть еще два часа - и возможность передумать.

Он заливал в кофейник воду: "Два часа. Срок немалый".

Я сидела верхом на табурете, охватив колени, и осматривалась - интересно, какое место для нее он определит? А он держал в руках турку с кипящей водой и не сводил с меня глаз. Внутри меня резко оборвалось: если вдруг его в моей жизни не станет, какой пустой и черной она окажется. Холодной, как погреб, в котором я - маленькая, закатившаяся в угол картофелинка...

- Ну ладно, хватит! - вслух сказала я себе и, вздохнув, развернула пакет. - Ты знаешь, я тут подумала - что звезды?

Кофе закипал, он не двигался, лишь в лице его что-то менялось. Боюсь, я в первый раз его удивила.
- Это - тебе.

С края кофейника шипел и пузырился убегающий кофе, а с синего бархата маслом тепло лился свет желтой луны.

Наша жизнь - сплошные запятые. И в этот раз начиналось все с них - я выводила их кистью на картоне, а они сливались и получались бархатными и глубокими.
- Как ты говоришь? Без любви человек не более чем покойник в отпуске?
- Это не я. Это сказал Ремарк. Эрих Мария Ремарк. А я просто вернулась.
- Вернулась? Откуда?
- Из отпуска.
- ... Добро пожаловать в жизнь.

Ольга Макарова