Я написала рассказ о себе, о своей маме и своем сыне. Тут кое-что придумано, о чем-то не сказано, но в целом тут - правда. Я написала его, натолкнувшись в обсуждении одной статьи (про одиноких мам) на слова о ночах, о том, как тяжело по ночам. Наверное, кто-то меня упрекнет в легкомыслии, в том, что я не очень хорошая мать. Но я вовсе не хочу что-то доказывать, кого-то убеждать, главное - я не прошу жалеть меня. Просто я хочу рассказать, о том, что бывает. И еще этим рассказом я хочу признаться в любви к своей маме - мужественной, сильной и все равно ранимой. Еще, пожалуйста, не судите строго литературный стиль, я пишу кое-что для себя, так что все это несовершенно.

Бабушка родила маму в тридцать пять лет. Поздний ребенок - куча болезней, вечное беспокойство. Дедушка то уходил из семьи, то опять возвращался. Бабушка кричала: "Пойми, глупо соперничать со своей дочкой!" Когда дедушка ушел окончательно, бабушка, не глядя в зеркало, накрасила губы, а потом подмигнула восьмилетней маме: "Ты да я - кто нам еще нужен?.."

Бабушка умерла, когда мне было шесть. Мы не приехали даже на похороны, потому что я лежала в больнице после перитонита. Через неделю я пришла в себя, тогда мама сказала мне: "Остались мы вдвоем. Продержимся?" Отца я не помню. В то, что у меня будет ребенок, я не верила до самого его рождения. Даже когда акушерка кричала на меня "Дыши, идиотка!", мне казалось, что это все понарошку. А он все же родился.

Мальчик. Три триста, пятьдесят один сантиметр. Все как полагается.

- В саду не верят, что ты мать.
- С чего ты взял?
- Елена Юрьевна сказала маме Вовки Мишина, что ты не похожа на мать.
- Интересно, а на кого я похожа?
- По-моему, на сестру. Она сказала - разве это мать? А вот если ты будешь красить губы, ты станешь как мать.
- Дурак.
- Это ты такая.
- Знаешь, это все очень скоро кончится.
- Что?
- Очень скоро я резко состарюсь. И надену каблуки, и накрашу лицо. Стану, как все нормальные матери. Только скажи мне, что от этого изменится?
- Не виляй.
- Балда. Не "не виляй", а "не увиливай".
- Не увиляй.
- Дважды балда.
- Это ты такая.

Ночью долго сопел, потом слез со своего кресла и пришел ко мне.

- Мама, проснись.
- Ну?
- Ты честно сказала? Что станешь, как мать?
- Да.
- Скоро?
- Скоро.

Удовлетворенный ответом, пошел спать. Ах, как бы не заплакать.

Младшего брата моей школьной приятельницы звали Василием. Я видела его один раз. Отец привел его из детского сада, усадил на стул в прихожей и стал разувать. А он вырвался, побежал на кухню, где сидели его мама, его сестра и я. Он наступил на шнурки ботинок, грохнулся на пол, поднял сияющую рожу и заорал:

- Мама, нам задали нарисовать букву О!

"О" он тянул, старательно округляя рот.

Потом я слышала, как он разговаривал с мамой. Они рисовали букву О.

- Вот: это она.
- Это не буква "о", это кривулька какая-то. Василий!
- Нет, это буква "о". Она как будто в поход идет... А это у нее рюкзачок...
- А это что?
- Это она шофер. Руль вертит. Понарошку. Трррр-рр-ррр...

Тогда я решила, что когда-нибудь назову своего сына Василием.

Звонит телефон. Васька подбегает первым.

- Кто там?
- Вась, сгинь... Отдай трубку.
- Кто там? - отбегает подальше.
- Василий!!!
- Кто там?

Как заведенный. И голосок кукольный. "Кто там, кто там..." Наконец вырываю у него трубку.

- Да!

Он. Смеется. Мягко, добро, необидно.

- Кто там... Просто личный секретарь.
- Что ты ему сказал?
- Сначала попросил позвать тебя. Потом сообщил, что я твой друг, и ты ждешь моего звонка. Забавный он.
- Хочешь познакомлю?
- Может быть. Я что хотел сказать... До четверга дел - тьма. А времени ну совсем... Ты извини. В четверг позвоню. Угу?
- Угу.
- Нормально?
- Да.
- Целую. "Кто таму" привет.
- Пока.

Последнее, что я слышу - все тот же смех. Мягкий, добрый, необидный. "Кто там" сидит в своем кресле. Забился в самый угол.

- Не хочу с ним знакомиться.
- Почему?
- Не хочу.

Не хочет. Значит, не будет. Не заставишь. Это подло. Шантаж. Или имей личную жизнь, обижая своего ребенка, или живи с этим ребенком душа в душу: но тогда шиш тебе, а не личная жизнь! Даже не в том дело, что мне двадцать пять. Всего двадцать пять, а выгляжу я на двадцать, никто не верит, что я мать! Не в этом дело! Просто надоело, надоело, устала, это гадство!.. Все это или почти все я ору в лицо испуганному Ваське. Он вытирает слезы и сопли кресельной накидкой и орет в ответ:

- Ладно! Приводи! Приводи своего чертова друга! Хоть прямо сейчас! На здоровье!

Мой "чертов друг" ужасно занят до самого четверга. Мне нечего ответить. Я ухожу на кухню.

Можно написать целую повесть об изгрызенных зубочистках - это чтоб не закурить, - об искусанных углах подушки - это чтоб не зарыдать ночью. Совершенно необязательно писать прямо и убого "женщина одна". Сотни зубочисток, отвратительный вкус наволочки: На табуретке лежит куча постиранных рубашек, маек, шортов. Их нужно гладить.

Кстати, Васька до сих пор не выговаривает букву "р". Занятия с логопедом пока результатов не дают. И поэтому получается вот так:

- Пливоди своего челтова длуга!

Спать он лег, не раздеваясь. В рубашке, колготках, шортах. Величайшая обида. Вместо "спокойной ночи" сказал: "Ты не рожай больше никого. Все равно у тебя ничего не получается". "Не ложай".

До сих пор иногда кажется, что это все во сне. И то, что Ваське уже четыре. И то, что именно мой сын. Говорит мне "мама". Я - мама! Подумать только! Посмеемся, девчонки? Его отца - Ха, отца! Он отец! - я не любила. Так, романчик. Нет, влюблена, конечно, была. Мы все время ссорились, мирились, уходили, приходили. Трясли друг у друга перед лицом кулаками. Орали что-то якобы очень важное. Тогда казалось - все. Оно. А потом вдруг стало совершенно ясно, что все это - ерунда. Я даже лицо его едва могу вспомнить. Не виделись месяц, встретились случайно в кафе. Пятое-десятое. Банальности. Утром разошлись, договорившись созвониться. Уходили каждый в свою сторону, точно зная, что звонить никто не будет. Двадцать лет нам было, вот и все. Через месяц я поняла, что залетела. Тогда я это называла только так. Теперь уж, конечно, по-другому: "Василий", "ждала сына", "беременная Васькой". А тогда... Я ведь сама не ожидала от себя другого решения, кроме аборта. Остается только пожать плечами и хмыкнуть. Это был многоликий страх: решения, необратимости, бесплодия, врачей: Никакого мужества. "Не ложай". И теперь он говорит это мне!

- Ведь у тебя есть друзья. Почему у меня не может быть друзей?
- Он не друг. Не друг.
- В конце-то концов... А, черт возьми...

Ушла. Закрывается дверь на кухню. Яркая щель у порога. Смех, мужской голос. Запах сигаретного дыма. Тихий шорох. Тишина, которая на самом деле - не тишина. Ребенок рано начинает понимать, что это за тишина. Что он чувствует, когда понимает? Боль. Одиночество. Ревность. Отвращение. Ненависть. В одеяле дырочка, сквозь нее можно смотреть на ночник и уговаривать себя не плакать. А сон не идет. В тишину на кухне просачиваются всхлипывания и вздохи. Дверь открывается и снова закрывается.

- Ну что? Что ты, заинька? - А глаза чужие, виноватые и чужие. И запах чужой, и губы, и волосы. Все - там, где ждет он. Чужой, ненавистный, противный. Ждет и курит сигарету за сигаретой. И когда она опять войдет, плотно закроет за собой дверь, обопрется на нее спиной и посмотрит прямо и вопросительно, они еще долго не смогут вернуться туда, откуда она убежала к ребенку. Он уходит. Тот же шорох в прихожей. Сдавленные голоса. Тишина. Дверь захлопнулась. Теперь можно спать. Завтра утром - долгое и трудное примирение. Потом жить, жить как обычно, сжимаясь от каждого звонка в дверь: вдруг он? Маленький мирок, сфера: ребенок и мать. Прижавшись, обвив друг друга руками, замирают одни на день, на два, на год.

Звонок в дверь. Сфера летит и разбивается.

Теперь можно спать. Тихо раздеться. От блузки пахнет его руками. Лечь. Накрыться с головой. Сжать зубами угол подушки. Ни минуты бездумного счастья! Содрогнуться от плача. Завтра проснуться и жить, жить, сжимаясь от каждого звонка: вдруг он? Сфера летит. Кружится между других сфер. Светится тонким голубоватым светом.

Я и Васька? Я и мама?

Я. По обе стороны двери.

Наша кухонная дверь - старая, скрипучая, рассохшаяся. С матовым стеклом. Оно не до конца прозрачное, видны только силуэты. Как будто театр теней. Я купила в кухню бра. Довольно забавное, в виде божьей коровки. Красный пластмассовый плафон с черными кружочками. Мы сидим друг напротив друга, он без конца курит, а я без конца грызу зубочистки. Лицо у него красное, а на щеке черное расплывчатое пятно - от кружочка. Мне хочется накрыть это пятно ладонью, но мы по разные стороны стола. Граница проходит через банку кофе. И это - все вместе - мучительнее любой, самой мучительной бессонницы. А через два часа он уходит. Я сажусь на пол около Васькиного кресла. Сын лежит спиной ко мне, и спина эта холодна и непримирима.

- Васенька, спи. Уже очень поздно.
- Сколько?
- Очень поздно. Глубокая ночь. Как колодец. И если ты не заснешь, то в ней запросто можно утонуть.

Он молчит. Его раздражают мои попытки заболтать ссору.

- Ты вставал, Васька?
- В туалет.
- Вась...

Он плачет. Ведь он же плачет! Мой бедный, маленький Васька. Бедная далекая мама. Бедная я. Я распадаюсь на две части, две муки, два одиночества. Мы плачем вместе. Василий сморкается в мою серую водолазку, я дышу в его макушку.

- Он не придет больше?
- Он придет нескоро. Обещай спать.

Позвонила мама. Васька пытается вырвать у меня трубку, а когда ему это не удается, начинает кричать: "Пить, курить и материться! Пить, курить и материться!" ("...кулить и мателиться...") Это я, на свою беду, рассказала ему как-то, что мама всегда обещала научить внуков пить, курить и материться. Васька пришел в восторг от этого, и теперь ждет, когда же бабушка научит его хотя бы чему-нибудь одному. А бабушка если кого-то и учит, так только меня. Да и то - ненавязчиво. Вот так...

- Знаешь, со временем все делается как-то по-другому...
- То есть?
- Ну... в тридцать лет мне казалось, что счастье - вот такое, состоит из этого. А теперь я понимаю, что то, якобы счастье - он именно якобы... Словом, ни о чем я не жалею.
- Мама...
- Я тебя попросить хотела - купи мне книжку такую...

Передаем одиночество, как эстафетную палочку. От поколения к поколению.

А я помню маму в ее тридцать лет. Мне было тогда чуть больше, чем Ваське сейчас. А мама выглядела безумно молодо, и в нее влюблялись все, кого она встречала. Кто-то на час, кто-то на месяц, кто-то на много-много лет. Я помню ее глаза, веселые, лучистые, очень живые. Ее улыбку и два маленьких пятнышка кариеса на передних зубах - тогда это не казалось, да и не считалось недостатком.

Устроить бы встречу. Мама тогдашняя и мама двадцать лет спустя. И - мама, какой она будет лет через пятнадцать. Пусть поговорят.

Васька сейчас пребывает - и будет пребывать еще лет десять - в том блаженном возрасте, когда говорят: "Если мама умрет", - и в испуге зажмуривают глаза. Эта фраза - как начало кошмара, нереального абсолютно: Я заменила слово "если" словом "когда" в пятнадцать лет.

А для Васьки ход времени пока - вещь неосязаемая. Он не представляет его и не понимает. И на все рассудительные "когда ты вырастешь, у тебя будет своя жизнь, а мама останется одна" он отмахивается и орет:

- Я никогда тебя не оставлю! Мы всегда будем вместе! Я люблю тебя больше всех на свете!

Он искренне верит в это. Искренне хочет этого. И его не переубедить - да и нужно ли? Но я-то знаю...

У нас неделя мира. Я - на больничном, не хожу на работу. Сидим дома, никто нас не навещает. Никто даже не звонит. Васька с беспокойством перехватывает мои задумчивые взгляды в сторону телефона.

Болит голова. Васька заговаривает боль сказкой:

- Жила-была одна девочка. Звали ее... как тебя. И она была дура. Не махай руками, тебе вредно. У нее был сын, - внезапно вдохновляется, - очень умный. И поэтому он вроде как был не сын, а брат. Только младший. Очень младший. Очень младший. Вот... И у нее заболел... заболели зубы. А сын ее...
- Который брат?
- Да. Ну не перебивай! Сын ее вылечил.
- Как?
- Вот так сделал. Поводил рукой, поводил, плюнул - и все прошло, все зубы.
- Как прошло?
- Прошло - и все. Выпало.
- Вась, а голову он может вылечить? Поводить, плюнуть...
- И она отпадет, что ли? - заливисто смеется.

У мамы была черная норковая шапка из хвостиков. Мама носила ее долго, лет десять, пока хвостики не стали коричневыми, а некоторые даже лысыми. Но с каждой маминой зарплаты мы устраивали праздник: шли в магазин "Кооператор", где было все и дорого, и покупали яблок, буженины, арахиса. Арахис продавался в кожуре, мы называли его грамотно - земляным орехом. Сейчас этого арахиса столько, что я ем его только в самом крайнем случае: ну, или к пиву если. И пыльный арахис в кожуре, который я разлюбила, и шапка из хвостиков - мама, как же нам жить со всем этим?

Не знаю.

Мария К., kareevam@mail.ru.